
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Салтыков (Михаил Евграфович) — знаменитый русский писатель. Родился 15
января 1826 г. в старой дворянской семье, в имении родителей, селе Спас-Угол, Калязинского уезда Тверской губернии. Хотя в примечании к «Пошехонской старине» С. и просил не смешивать его с личностью Никанора Затрапезного, от имени которого ведется рассказ, но полнейшее сходство многого, сообщаемого о Затрапезном, с несомненными фактами жизни С. позволяет предполагать, что «Пошехонская старина» имеет отчасти автобиографический характер. Первым учителем С. был крепостной человек его родителей, живописец Павел; потом с ним занимались старшая его сестра, священник соседнего села, гувернантка и студент московской духовной академии. Десяти лет от роду он поступил в московский дворянский институт (нечто в роде гимназии, с пансионом), а два года спустя был переведен, как один из отличнейших учеников, казеннокоштным воспитанником в Царскосельский (позже — Александровский) лицей. В 1844 г. окончил курс по второму разряду (т. е. с чином X-го класса), семнадцатым из двадцати двух учеников, потому что поведение его аттестовалось не более как «довольно хорошим»: к обычным школьным проступкам («грубость», куренье, небрежность в одежде) у него присоединялось писание стихов «неодобрительного» содержания. В лицее, под влиянием свежих еще тогда пушкинских преданий, каждый курс имел своего поэта; в XIII-м курсе эту роль играл С. Несколько его стихотворений было помещено в «Библиотеке для Чтения» 1841 и 1842 гг., когда он был еще лицеистом; другие, напечатанные в «Современнике» (ред. Плетнева) 1844 и 1845 гг., написаны им также еще в лицее (все эти стихотворения перепечатаны в «Материалах для биографии М.Е. Салтыкова», приложенных к полному собранию его сочинений). Ни одно из стихотворений С. (отчасти переводных, отчасти оригинальных) не носит на себе следов таланта; позднейшие по времени даже уступают более ранним. С. скоро понял что у него нет призваны к поэзии, перестал писать стихи и не любил, когда ему о них напоминали. И в этих ученических упражнениях, однако, чувствуется искреннее настроение, большей частью грустное, меланхолическое (у тогдашних знакомых С. слыл под именем «мрачного лицеиста»). В августе 1844 г. С. был зачислен на службу в канцелярию военного министра и только через два года получил там первое штатное место — помощника секретаря. Литература уже тогда занимала его гораздо больше, чем служба: он, но только много читал, увлекаясь в особенности Ж. Зандом и французскими социалистами (блестящая картина этого увлечения нарисована им, тридцать лет спустя, в четвертой главе сборника: «За рубежом»), но и писал- сначала небольшие библиографические заметки (в «Отечественных Записках» 1847 г.), а потом повести: «Противоречия» (там же, ноябрь 1847) и «Запутанное дело» (март 1848). Уже в библиографических заметках, не смотря на маловажность книг, по поводу которых они написаны, проглядывает образ мыслей автора-его отвращение к рутине, к прописной морали, к крепостному праву; местами попадаются и блестки насмешливого юмора. В первой повести С., которую он никогда впоследствии не перепечатывал, звучит, сдавленно и глухо, та самая тема, на которую были написаны ранние романы Ж. Занда: признание прав жизни и страсти. Герой повести, Нагибин — человек обессиленный тепличным воспитанием и беззащитный против влияний среды, против «мелочей жизни». Страх перед этими мелочами и тогда, и позже (см. напр. «Дорога», в «Губернских Очерках») был знаком, по-видимому, и самому С. — но у него это был тот страх, который служит источником борьбы, а не уныния. В Нагибине отразился, таким образом, только один небольшой уголок внутренней жизни автора. Другое действующее лицо романа-«женщина-кулак», Крошина — напоминает Анну Павловну Затрапезную из «Пошехонской старины»,
Двадцать лет сряду все крупные явления русской общественной жизни встречали отголосок в сатире С., иногда предугадывавшей их еще в зародыше. Это — своего рода исторический документ, доходящий местами до полного сочетания реальной и художественной правды. Занимает свой пост С. в то время, когда завершился главный цикл «великих реформ» и, говоря словами Некрасова, «рановременные меры» (рановременные, конечно, только с точки зрения их противников) «теряли должные размеры и с треском пятились назад». Осуществление реформ, за одним лишь исключением, попало в руки людей, им враждебных. В обществе все резче заявляли себя обычные результаты реакции и застоя: мельчали учреждения, мельчали люди, усиливался дух хищения и наживы, всплывало на верх все легковесное и пустое. При таких условиях для писателя с дарованием С. трудно было воздержаться от сатиры. Орудием борьбы становится, в его руках, даже экскурсия в прошедшее: составляя «историю одного города», он имеет в виду — как видно из письма его к
С усложнением русской жизни, с появлением новых общественных сил и видоизменением старых, с умножением опасностей, грозящих мирному развитию народа, расширяются и рамки творчества Салтыкова. Ко второй половине семидесятых годов относится создание им таких типов, как Дерунов и Стрелов, Разуваев и Колупаев. В их лице хищничество, с небывалою до тех пор смелостью, предъявляет свои права на роль «столпа», т. с. опоры общества — и эти права признаются за ним с разных сторон, как нечто должное (припомним станового пристава Грациапова и собирателя «материалов» в «Убежище Монрепо»). Мы видим победоносный поход «чумазого» на «дворянские усыпальницы», слышим допеваемые «дворянские мелодии», присутствуем при гонении против Анпетовых и Парначевых, заподозренных в «пущании революции промежду себя». Еще печальнее картины, представляемые разлагающеюся семьею, непримиримым разладом между «отцами» и «детьми» — между кузиной Машенькой и «непочтительным Коронатом» между Молчалиным и его Павлом Алексеевичем, между Разумовым и его Степой. «Больное место» (напеч. в «Отеч. Зап». 1879 г., переп. в «Сборнике»), в котором этот разлад изображен с потрясающим драматизмом — один из кульминационных пунктов дарования С. «Хандрящим людям», уставшим надеяться и изнывающим в своих углах, противопоставляются «люди торжествующей современности», консерваторы в образе либерала (Тебеньков) и консерваторы с национальным оттенком (Плешивцев), узкие государственники, стремящиеся, в сущности, к совершенно аналогичным результатам, хотя и отправляющиеся один — «с Офицерской в столичном городе Петербурге, другой — с Плющихи в столичном городе Москве». С особенным негодованием обрушивается сатирик на «литературные клоповники», избравшие девизом: «мыслить не полагается», целью — порабощение народа, средством для достижении цели — оклеветание противников. «Торжествующая свинья», выведенная на сцену в одной из последних глав: «За рубежом», не только допрашивает «правду», но и издевается над нею, «сыскивает ее своими средствами» гложет ее с громким чавканьем, публично, нимало не стесняясь. В литературу, с другой стороны, вторгается улица, «с ее бессвязным галденьем, низменною несложностью требований, дикостью идеалов» — улица, служащая главным очагом «шкурных инстинктов». Несколько позже наступает пора «лганья» и тесно связанных с ним «извещений». «Властителем дум» является «негодяй, порожденный нравственною и умственною мутью, воспитанный и окрыленный шкурным малодушием». Иногда (напр. в одном из «Писем к тетеньке») С. надеется на будущее, выражая уверенность, что русское общество «не поддастся наплыву низкопробного озлобления на все выходящее за пределы хлевной атмосферы»; иногда им овладевает уныние, при мысли о тех «изолированных призывах стыда, которые прорывались среди масс бесстыжества — и канули в вечность» (конец «Современной Идиллии»). Он вооружается против новой программы: «прочь фразы, пора за дело взяться», справедливо находя, что и она-только фраза, и, в добавок, «истлевшая под наслоениями пыли и плесени» («Пошехонские рассказы»). Удручаемый «мелочами жизни», он видит в увеличивающемся их господстве опасность тем более грозную, чем больше растут крупные вопросы: «забываемые, пренебрегаемые, заглушаемые шумом и треском будничной суеты, они напрасно стучатся в дверь, которая не может, однако, вечно оставаться для них закрытой». — Наблюдая, со своей сторожевой башни, изменчивые картины настоящего, С. никогда не переставал, вместе с тем, глядеть в неясную даль будущего. Сказочный элемент, своеобразный, мало похожий на то, что обыкновенно понимается под этим именем, никогда не был совершенно чужд произведениям С.: в изображения реальной жизни у него часто врывалось то, что он сам называл волшебством. Это — одна из тех форм, которые принимала сильно звучавшая в нем поэтическая жилка. В его сказках, наоборот, большую роль играет действительность, не мешая лучшим из них быть настоящими «стихотворениями в прозе». Таковы «Премудрый пискарь», «Бедный волк», «Карась-идеалист», «Баран непомнящий» и в особенности «Коняга». Идея и образ сливаются здесь в одно нераздельное целое: сильнейший эффекта достигается самыми простыми средствами. Немного найдется в нашей литературе таких картин русской природы и русское жизни, какие раскинуты в «Коняге». После Некрасова ни у кого не слышалось таких стонов душевной муки, вырываемых зрелищем нескончаемого труда над нескончаемой задачей. Великим художником является С. и в «Господах Головлевых». Члены Головлевской семьи, этого уродливого продукта крепостной эпохи — но сумасшедшие в полном смысле слова, но поврежденные совокупным действием физиологических и общественных устоев. Внутренняя жизнь этих несчастных, исковерканных людей изображена с такой рельефностью, какой редко достигают и наша, и западноевропейская литература. Это особенно заметно при сравнены картин аналогичных по сюжету — напр. картин пьянства у С. (Степан Головлев) и у Золя (Купо, в «Assommoir»). Последняя написана наблюдателем-протоколистом, первая-психологом-художником. У С. нет ни клинических терминов, ни стенографически записанного бреда, ни подробно воспроизведенных галлюцинаций; но с помощью нескольких лучей света, брошенных в глубокую тьму, перед нами восстает последняя, отчаянная вспышка бесплодно погибшей жизни. В пьянице, почти дошедшем до животного отупения, мы узнаем человека. Еще ярче обрисована Арина Петровна Головлева — и в этой черствой, скаредной старухи С. также нашел человеческие черты, внушающие сострадание. Он открывает их даже в самом «Иудушке» (Порфирии Головлеве) — этом «лицемере чисто русского пошиба, лишенном всякого нравственного мерила и не знающем иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях». Никого не любя, ничего не уважая, заменяя отсутствующее содержание жизни массой мелочей, Иудушка мог быть спокоен и по своему счастлив, пока вокруг него, не прерываясь ни на минуту, шла придуманная им самим суматоха. Внезапная ее остановка должна была разбудить его от сна на яву, подобно тому, как присыпается мельник, когда перестают двигаться мельничные колеса. Однажды очнувшись, Порфирий Головлев должен был почувствовать страшную пустоту, должен был услышать голоса, заглушавшиеся до тех пор шумом искусственного водоворота. Совесть есть и у Иудушек; по выражению С., она может быть только «загнана и позабыта», может только устранить, до поры до времени, «ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о ее существовании». В изображении кризиса, переживаемого Иудушкой и ведущего его к смерти, нет, поэтому ни одной фальшивой ноты, и вся фигура Иудушки принадлежит к числу самых крупных созданий С. Рядом с «Господами Головлевыми» должна быть поставлена «Пошехонская Старина"-удивительно яркая картина тех основ, на которых держался общественный строй крепостной России. С. не примирен с прошедшим, но и не озлоблен против него; он одинаково избегает и розовой, и безусловно-черной краски. Ничего не скрашивая и не скрывая, он ничего не извращает — и впечатление получается тем более сильное, чем живее чувствуется близость к истине. Если на всем и на всех лежит печать чего-то удручающего, принижающего и властителей, и подвластных, то ведь именно такова и была деревенская дореформенная Россия. Может быть, где-нибудь и разыгрывались идиллии вроде той, которую мы видим в «Сне» Обломова; но на одну Обломовку сколько приходилось Малиновцев и Овсецовых, изображенных Салтыковым? Подрывая раз навсегда возможность идеализации и крепостного быта, «Пошехонская Старина» дает,. вместе с тем, целую галерею портретов, нарисованных рукою истинного художника. Особенно разнообразны типы, взятые С. из крепостной массы. Смирение, например, по необходимости было тогда качеством весьма распространенным; но пассивное, тупое смирение Конона не походит ни на мечтательное смирение Сатира-скитальца, стоящего на рубеже между юродивым и раскольником-протестантом, ни на воинственное смирение Аннушки, мирящейся с рабством, но отнюдь не с рабовладельцами. Избавление и Сатир, и Аннушка видят только в смерти — и это значение она имела тогда для миллионов людей. «Пускай вериги рабства» — восклицает С., изображая простую, теплую веру простого человека, — «с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело — он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда правда осияет его, наравне с другими алчущими и жаждущими. Да! колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма». Смерть, освободившая его предков, «придет и к нему, верующему сыну веровавших отцов, и, свободному, даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, на встречу свободным отцам»! Не менее поразительна та страница «Пошехонской Старины», где Никанор Затрапезный, устами которого на этот ре несомненно говорит сам С., описывает действие, произведенное на него чтением Евангелия. «Униженные и оскорбленные встали передо мной осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков». В «поруганном образе раба» С. признал образ человека. Протест против «крепостных цепей», воспитанный впечатлениями детства, с течением времени обратился у С., как и у Некрасова, в протест против всяких «иных» цепей, «придуманных взамен крепостных»; заступничество за раба перешло в заступничество за человека и гражданина. Негодуя против «улицы» и «толпы», С. никогда не отождествлял их с народной массой и всегда стоял на стороне «человека питающегося любовью» и «мальчика без штанов». Основываясь на нескольких вкривь и вкось истолкованных отрывках на разных сочинений С., его враги старались приписать ему высокомерное, презрительное отношение к народу, «Пошехонская Старина» уничтожила возможность подобных обвинений.
Немного, вообще, найдется писателей, которых ненавидели бы так сильно и так упорно, как Салтыкова. Эта ненависть пережила его самого; ею проникнуты даже некрологи, посвященные ему в некоторых органах печати. Союзником злобы являлось непонимание. Салтыкова называли «сказочником», его произведения — фантазиями, вырождающимися порою в «чудесный фарс» и не имеющими ничего общего с действительностью. Его низводили на степень фельетониста, забавника, карикатуриста, видели в его сатире «некоторого рода ноздревщину и хлестаковщину, с большою прибавкою Собакевича». С. как-то назвал свою манеру писать «рабьей», это слово было подхвачено его противниками — и они уверяли, что благодаря «рабьему языку» сатирик мог болтать сколько угодно и о чем угодно, возбуждая не негодование, а смех, потешая даже тех, против кого направлены его удары. Идеалов, положительных стремлений у С. по мнению его противников, не было: он занимался только «оплеванием», «перетасовывая и пережевывая» небольшое количество всем наскучивших тем. В основании подобных взглядов лежит, в лучшем случае, ряд явных недоразумений. Элемент фантастичности, часто встречающийся у С., нисколько не уничтожает реальности его сатиры. Сквозь преувеличения ясно виднеется правда — да и самые преувеличения оказываются иногда ничем другим, как предугадыванием будущего. Многое из того, о чем мечтают, например, прожектеры в «Дневнике Провинциала», несколько лет спустя перешло в действительность. Между тысячами страниц, написанных С., есть, конечно, и такие, к которым применимо название фельетона или карикатуры — но по небольшой и сравнительно неважной части нельзя судить о громадном целом. Встречаются у Салтыкова и резкие, грубые, даже бранные выражения, иногда, быть может, бьющие через край; но вежливости и сдержанности нельзя и требовать от сатиры. В. Гюго не перестал быть поэтом, когда сравнил своего врага с поросенком, щеголяющим в львиной шкуре; Ювенал читается в школах, хотя у него есть неудобопереводимые стихи. Обвинению в цинизме подвергались, в свое время, Вольтер, Гейне, Барбье,
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович родился в старой семье дворян 15 января 1826 года. Жила семья в Тверской губернии Калязинского уезда, в селе Спас-Угол. Первое свое образование ему дал крестьянин-живописец Павел. Когда Михаилу исполнилось 10 лет, его родители отдают в дворянский институт, а после окончания - он поступает в Царскосельский лицей. После окончания, в 1844 году, Салтыков получает чин X-го класса. Будучи еще студентом ХIII курса лицея, Салтыков-Щедрин пишет свои первые стихи, которые размещают в «Библиотеке для Чтения» и «Современнике».
По окончанию юного парня забирают на службу, где уже в течении двух лет его назначают на должность помощника секретаря. Над ним берет верх литература, поэзия, пишет заметки «Отечественные Записки», повести «Противоречия» и «Запутанное дело» 1847-1848гг. В 1848 был направлен в Вятку на должность канцелярского чиновника и в 1850 дослуживается до чина советника. В 1855 завершает службу и возвращается в Тверскую губернию. Знакомится с сестрами Болтины, и в 1856 женится на одной из них.
Во время переездов по службе, с 1858 по 1862, Михаил очень много пишет. Издаются два сборника: «Сатиры в прозе» и «Невинные рассказы». В 1862 писатель оставляет губернию и, будучи в отставке, идет работать в редакцию издания «Современник» г. Петербург. В 1864 возвращается управляющим в палаты и по долгу службы переезжает с места на место: Пенза, Тула, Рязань. В этот период выходит его статья «Завещание моим детям». В 1968 он решать целиком и полностью уйти из службы, став сотрудником журнала, и, через десять лет работы после смерти Некрасова, его назначают на должность главного редактора. До 1884 года он ведет колонку «Отечественные Записки», где очень сильно чувствует связь с читателями.
Писал свои произведения Щедрин преимущественно для «Вестника Европы», и в 1990, когда автора уже не было в живых, в печать выходит «Пошехонская Старина». Последним творением автора было произведение «Забытые слова».
Здоровье, которое начало портится еще в 70-х, напоминало и о себе все чаще и чаще, и, 28 апреля 1889 года Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович умирает. Его хоронят рядом с Тургеневым 2 мая.
Произведения
Дикий помещик Премудрый пескарь Господа Головлёвы Дневник провинциала в Петербурге Помпадуры и помпадурши Господа ташкентцы Благонамеренные речи История одного города Пошехонская старина Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил Баран-непомнящий За рубежом Карась-идеалист Современная идиллия Медведь на воеводстве Сказки Смерть Пазухина
Сочинения
Сказки для детей изрядного возраста Cказки Cалтыкова-Щедрина как политическая сатира «В том-то и признак настоящего искусства, что оно всегда современно, насущно, полезно» (Ф.М. Достоевский) (по произведениям 19 века) «Сказка — ложь, да в ней намек...» (по творчеству М. Е. Салтыкова-Щедрина) “Сказка ложь, да в ней намек!” (по сказкам М. Салтыкова-Щедрина). Аллегория в сказках М.Е. Салтыкова-Щедрина и в баснях
Критические статьи
Игрушечные люди